И Василий Иванович рад.
– Чище его, братец, чище его, каналью! – говорит, останавливаясь, Василий Иванович. – Чтобы горел, понимаешь?
– Есть, ваше благородие! – отвечает матрос.
Василий Иванович несется далее и уже шумит на баке, указывая пальцем на какой-нибудь милосияющий блочек, а матросы улыбаются, уменьшая, по уходе старшего офицера, свое ожесточение против меди.
– Наша Чистота не жалеет, братцы, суконок!
– И носит же его, даром что пузастый… Ишь расшумелся!
– Шуметь – шумит, а ведь добер…
– Это что и говорить – правильный человек… Вот только чистотой донимает.
– Одно слово… Чистота Иваныч! – посмеиваются матросы.
По своим теоретическим «морским» убеждениям Василий Иванович – «умеренный дантист» и линек считает в некоторых случаях недурным средством исправления.
– Нельзя иногда и не «смазать»! – говорит Василий Иванович. – Нельзя бывает в крайнем случае и не «всыпать»… Всыпал небольшую порцию и… шабаш… Не под суд же отдавать… Пропадет человек!
Однако Василий Иванович, по доброте своего характера, крайне редко применяет на практике свои принципы (хотя и не скрывает их). Если случалось иногда, в минуты вспышки, когда марсафал отдадут не вовремя или где-нибудь «заест» шкот, Василий Иванович, в дополнение к обильным приветствиям, и смажет кого-нибудь, то смажет, по выражению матросов, вовсе «без чувства».
– Ровно комар кусанул! – смеются потом матросы, собравшись «полясничать» на баке… – У нашего Чистоты Иваныча рука, братцы, легкая. А был у нас на фрегате старший офицер, так я вам скажу… рука! И опять же, бил зря… Озвереет и чешет… – рассказывает кто-нибудь из матросов.
– Много их есть таких!.. – подтверждают другие.
– А наш-то, надо правду говорить, зря не дерется! Да и в кои веки!
Обыкновенно Василий Иванович после кулачной расправы чувствовал какую-то неловкость. Не то чтобы он испытывал угрызение совести… нет – он смазал за дело! – а все-таки ему было как-то не по себе, особенно если наказанный матрос был из числа безответных. Вдобавок и веяния времени оказывали свое влияние – то был расцвет шестидесятых годов – и капитан был враг подобных наказаний, и благодаря влиянию этого человека на клипере телесные наказания были изгнаны из употребления задолго до официального их уничтожения.
Еще в начале плавания, вскоре по выходе из Кронштадта, капитан пригласил однажды к себе в каюту офицеров и гардемаринов и высказал свои взгляды на отношения к матросам – взгляды, совсем непохожие на существовавшие тогда во флоте. Он рекомендовал господам офицерам избегать телесных наказаний и кулачной расправы, надеясь, что ни дисциплина, ни «морской дух» не пострадают от этого.
Капитанский спич произвел сильное впечатление, особенно на молодежь. В порыве энтузиазма в кают-компании вскоре состоялось даже решение – незначительным, впрочем, большинством голосов, – не браниться и за каждое бранное слово, обращенное к матросу, вносить штраф. Василий Иванович чистосердечно объявил, что он не присоединяется к такому решению, и тогда же выразил сомнение в осуществимости плана. Он оказался прав. Выполнить это самоотверженное постановление оказалось сверх сил моряков, и вскоре его отменили, – иначе очень многим пришлось бы не только сидеть без копейки жалованья, но и войти в неоплатные долги.
И капитан, всегда сдержанный, мягкий и снисходительный, бывало, только морщился, когда во время аврала на клипере раздавалась ругань, увеличиваясь crescendo по мере расстояния от мостика, где взад и вперед молча ходил капитан и где, распоряжаясь авралом, простирал иногда в отчаянии руки к небесам Василий Иванович, ругаясь себе под нос, что работа шла тихо и, наконец, не выдерживал – летел на бак и там давал волю языку своему по поводу какой-нибудь «заевшей» снасти.
В кают-компании любили Василия Ивановича за его правдивость и добродушие и признавали его авторитет в знании морского дела. Многие, правда, находили, что он уж чересчур влюблен в «чистоту и порядок», а некоторые из молодежи, кроме того, ставили на счет Василию Ивановичу и его морские принципы, считая их отсталыми. Василий Иванович это знал, но продолжал исполнять свое дело по своему разумению.
Слушает, бывало, Василий Иванович, по обыкновению молча, когда в кают-компании поднимается после обеда какой-нибудь спор по поводу щекотливых вопросов, и редко вмешивается. Но если он заметит, что молоденький гардемарин слишком пылко возмущается взглядами своего оппонента, Василий Иванович непременно заметит:
– Все это отлично, что вы говорите… Гуманные, благородные взгляды, спору нет… Ну, и разные там философии: «отчего да почему?» – превосходно-с, но только протяните-ка, батенька, лямку с наше, и тогда посмотрим, каким будете вы в наши годы… А теперь – молода, в Саксонии не была! Выпейте-ка лучше портерку, милый человек, да оставьте Фому Фомича при его взглядах…
– Ну уж извините, Василий Иванович, извините-с! Ни теперь, ни после я не изменю своим убеждениям, – горячится юнец с взбитым вихорком.
– И дай вам бог, дай вам бог не изменять им!.. Но сперва надо испытать себя, выдержать, знаете ли, несколько житейских штормиков, как мы с Фомой Фомичом! – добродушно прибавлял Василий Иванович.
Фома Фомич, пожилой и невзрачный артиллерист, безнадежно тянувший лямку в вечном подчинении, поручик, несмотря на свои сорок пять лет от роду и двадцать пять лет службы, – видимо, начинал сердиться на этого «мальчишку», который бегал еще с «разрезной бизанью» (то есть в незастегнутых панталончиках) в то время, когда Фома Фомич уж давно был прапорщиком. А между тем через год-другой – смотришь, этот же самый мальчишка будет начальником того же Фомы Фомича, только потому, что Фома Фомич принадлежал к тем обойденным, забитым судьбою, служебным «париям» , которые известны во флоте под названием штурманов, механиков и морских артиллеристов.